Актер, 46 лет, Лос-Анджелес Про актерское мастерство я знаю очень мало. Зато я необычайно одаренный притворщик.
Я всего лишь нью-йоркский чувак, который случайно оказался в Лос-Анджелесе, сделал вид, что он актер, и ему поверили. Все очень просто: я вырос на улице, и поэтому кинобизнес для меня — это такой цыганский рай, где куча простофиль и дурачья, которые поверят тебе, что бы ты ни сказал.
Благодарен ли я своему отцу? Благодарен ли я Дауни-старшему? Да, благодарен, но с оговорками. Он сделал меня актером в пять лет. Но не потому, что хотел посвятить меня в свое ремесло, а потому, что посчитал, что таскать меня на съемки будет дешевле, чем нанять няню. К тому же в «Загоне» (фильм 1970 года режиссера Дауни-старшего, рассказывающий о собаках, которые ожидают смерти в питомнике. — Esquire) он заставил меня играть щенка. Так что моя кинокарьера началась в пятилетнем возрасте с реплики «А почему у тебя на яйцах не растут волосы?», обращенной к актеру, который исполнял роль мексиканской голой собачки.
Любовь моего отца была суровой, и именно за это я ему больше всего благодарен. Я помню, как однажды, в 17 лет, я позвонил ему из телефонной будки и сказал, что у меня нет денег не только на еду, но даже на жетон для метро. Он сказал: «Позвони друзьям». Я сказал: «Уже звонил, у них тоже ничего нет». Тогда он просто повесил трубку, перед этим успев бросить что-то вроде «Извини, парень». Таким образом, мой отец сделал все для того, чтобы уже в 17 лет я научился сам зарабатывать себе на жизнь.
Очень важно хорошо помнить те времена, когда ты жил в дерьме. Никогда нельзя забывать свое прошлое, каким бы оно ни было. Так что если ты вырос из дерьма — храни воспоминания об этом дерьме всю жизнь.
Надо всегда тренировать память, чтобы не забыть тех охренительно красивых девок, которые хотели перерезать тебе горло. Эти девки и сейчас охренительно красивы, и твоя задача — не забывать о том, что они когда-то хотели с тобой сделать. Я скажу так: если ты будешь помнить царапины дольше, чем ты помнишь кошку, — ты будешь в порядке.
Не нужно спрашивать меня про семейную жизнь. Я в этом деле не эксперт. Когда-то я был преданным своему делу онанистом, доводившим это дело до самых вершин мастерства. Потом я пытался пристроить свой трепещущий орган ко всем, кого только можно себе вообразить. А потом меня вдруг отпустило. Но я знаю, что почти все в моем возрасте постоянно хотят кого-то трахнуть. И если у них появляется жена, они тут же начинают думать о том, как бы трахнуть ее подругу. Но я не такой. Мой союз с Сьюзан священен.
Чаще всего я называю свою жену «дорогая», чуть реже — «зайчик», еще реже — «сука».
Многие думают, что я бисексуален. Но я не дергаюсь. Это также глупо, как думать, что где-то под одеждой я скрываю несколько маленьких щупалец, испускающих в моменты ярости сжиженный аммиак.
Договориться можно даже с Покемоном. В особенности — после героина.
Когда-то очень давно я был воздержанным вегетарианцем-трезвенником и противником курения. Никогда за всю свою жизнь я не был так жалок. Ничего не происходило. Ничего не двигалось. Ничего не начиналось. Ни выпить, ни покурить, ни вдохнуть. Было некуда идти. Потому что идти было не за чем.
Те, кто жрал всякое дерьмо, думаю, знают: наркотик — это заряженный пистолет, ствол которого лежит у тебя во рту. Ты прекрасно понимаешь, что он заряжен, но ничего не можешь поделать, потому что больше всего тебе сейчас нужно ощутить вкус прохладного металла.
Странно: чем отчаяннее, страшнее и масштабнее я просирал свою жизнь, тем быстрее, легче и безболезненнее она выравнивалась обратно.
Я хочу верить в то, что космос — это великая любвеобильная исцеляющая сила, которая вращается вокруг нас. Эта сила ошибается, творит кучу жестокостей и зла, но даже в насилии она видит какой-то смысл. По крайней мере, мне очень хочется в это верить. Потому что если смысла в насилии нет, то, видимо, его вообще нет ни в чем.
В какой-то момент — уже после того, как я успел сняться в куче фильмов — я вдруг понял, что незаметно для самого себя стал сдержанной требовательной сучкой. И эта сучка хочет жить по расписанию. А ведь когда-то я срать хотел на саму идею планировать что-то вперед. А когда мне давали новый сценарий, я швырял его агенту прямо в трясущееся лицо и орал: «Что это за мусор? Может, вы мне еще говна кошачьего пришлете в целлофане?» А потом, когда меня никто не видел, я подбирал его с пола и начинал репетировать. Но не сразу — не раньше, чем через две недели.
Я до сих пор никак не могу сжиться с чувством, что занимаюсь тем, чем должен.
Хороший сценарий может легко стать твоим самым страшным врагом и доставить тебе значительно больше проблем, чем плохой. Когда ты получаешь плохой сценарий, ты изо всех сил пытаешься сделать его лучше. И так ты незаметно для самого себя вкладываешь в него свою душу. А потом ты получаешь хороший сценарий и расплываешься в улыбке, потому что думаешь, что он все сделает за тебя сам — ведь он же хороший. И вот здесь ты попался. Ведь только что ты как будто сказал себе: я не буду вкладывать в этот сценарий свою душу, пусть он работает сам.
Перед съемками «Железного человека» (фильм 2008 года, снятый по одноименной серии комиксов. — Esquire) я торчал в спортзале так много, что по вечерам еле приползал домой. Ничего удивительного: в 22 или в 32 года тебе необходимо всего шесть недель тренировок, чтобы потом хорошо выглядеть шесть месяцев. А в моем возрасте ты тренируешься шесть месяцев, чтобы потом хорошо выглядеть шесть секунд.
Меня раздражают люди считающие, что делать супергероев из людей с суперспособностями — это глупая и безвкусная выдумка. Глупая и безвкусная выдумка — это сделать супергероя из мелочного и жалкого мультимиллионера-бабника, который отправляется спасать мир от скуки в перерывах между гомосексуальными оргиями.
Я могу поверить во все, что угодно. Я даже готов поверить, что в параллельной вселенной Бен Стиллер — это герой боевиков, а Том Круз — звезда комедии. Но только в параллельной вселенной.
Я не могу быть на экране крутым чуваком. Я не Брюс Уиллис и не Мел Гибсон. Мне никогда не удавалось выглядеть круто с пистолетом в руке.
Самый страшный момент моей жизни — это съемки фильма «Черное и белое» (фильм 1999 года про жизнь нью-йоркской молодежи и расовые отношения, в котором Майк Тайсон сыграл сам себя. — Esquire). Режиссер Джеймс Тобэк сказал мне: «Слушай, сходи к Майку и скажи ему...» Он замялся. «Что сказать-то?» — спросил я. «Скажи, у меня на его счет есть волшебная сексуальная фантазия, и я интересуюсь, даст он мне в жопу — или нет?» Я пошел к Майку. Майк готовился к своей сцене. Выбирал, какая из рубашек Версаче ему лучше подойдет. Он увидел меня и сказал: «Будем импровизировать, чувак. Главное чтобы этот Тобэк перестал болтать свою пидорскую херню». И тут я выложил ему то, что собирался. Он подскочил, как от электрического разряда. «Ты со мной так не говори, — орал он. — Ты не говори так со мной! Ты, бля, понимаешь, что у меня условно-досрочное? Ты это понимаешь? Если я тебе сейчас врежу, они опять закроют меня на несколько лет».
Самое лучшее в Голливуде, на мой взгляд, — это его короткая память. Мне это на руку. Пожалуй, здесь никто сейчас и не вспомнит, что когда-то я сидел в тюрьме.
Вот здесь, над бровью — от середины лба — у меня шрам. Это тюремная метка любви. Это был первый или второй день заключения. Они хотели, чтобы я, типа, платил им за защиту. Помню, как я сказал: «Я тут начал читать новый роман Стивена Кинга. Когда закончу — тогда и поговорим». Следующее, что я помню — это удар. Потом кровь хлынула в глаза. Началась драка, полетели кровавые брызги. А потом все успокоились. Они как будто что-то отметили для себя и перестали до меня доебываться.
На самом деле в тюрьме все было нормально. Кроме одного охранника, который все время норовил подсунуть мне свой сценарий про единорогов. Я помню, как он говорил: «Не беспокойтесь. Это же не просто ОБЫЧНЫЙ сценарий про единорогов».
Если что-то и приводит в уныние мою семью, то это мои тюремные истории. Но мне ведь больше некому их рассказывать.
Детей необходимо любить. Поэтому про своего Индио я могу сказать: «Вся моя жизнь после его рождения — одно длинное любовное послание этому маленькому выродку».
Все, что я хочу от своего сына, — чтобы он был честен и счастлив.
Детство — это когда ты можешь совершать непростительные ошибки и надеяться, что будешь прощен.
Я, скорее, склонен забывать, чем прощать.
Каждый раз, когда я сообщаю свои планы Господу, я слышу, как он смеется глухим утробным смехом.
Я люблю быть занятым.
Мне нравится думать, что жизнь способна полностью измениться за несколько часов. Иначе мне было бы скучно жить.
После сорока мне стало нравиться, когда меня называют придурком. Мне исполнилось сорок совсем недавно. Вроде бы сорок — это не очень мало и нужно, типа, о чем-то задуматься. Но пока вокруг меня толпы людей за 50, которые творят такие безумные штуки, на которые я не могу решиться в свои сорок три, я ни о чем задумываться не собираюсь.
Цены на бензин перестали меня беспокоить в тот момент, когда я пересел на «бентли».
Я не боюсь провалов. Я боюсь не заметить, что стал посредственностью.
Ненавижу играть ирландцев. Кто, блин, только выдумал это мучение: играть ирландца, будучи ирландцем?
Чувство долга способно породить столько уродств, сколько не способны породить многие другие вещи с более страшными названиями.
Существует очень немного слов, которые я бы хотел выжечь из словаря, и на первом месте, конечно же, будет слово «мило».
Вы что, всерьез думаете, что у меня есть какие-то проблемы?
Я самоотверженно влюблен в честность и стараюсь бороться с ложью во всех ее проявлениях. Поэтому я не могу сказать вам, где я сказал правду, а где — солгал. Ведь в этом случае ложь одержит победу.
Иногда мне становится жалко людей, чьи страхи — это лишь насекомые и вирусы.
Я не знаю, что заставляет людей становиться мимами.
|